Неточные совпадения
—
В Ватикане много
музеев с ценнейшими памятниками искусства (живописи, скульптуры и т.д.).
Когда Самгин вышел на Красную площадь, на ней было пустынно, как бывает всегда по праздникам. Небо осело низко над Кремлем и рассыпалось тяжелыми хлопьями снега. На золотой чалме Ивана Великого снег не держался. У
музея торопливо шевырялась стая голубей свинцового цвета. Трудно было представить, что на этой площади, за час пред текущей минутой, топтались, вторгаясь
в Кремль, тысячи рабочих людей, которым, наверное, ничего не известно из истории Кремля, Москвы, России.
В этом настроении он прожил несколько ненастных дней, посещая
музеи, веселые кабачки Монпарнаса, и,
в один из вечеров, сидя
в маленьком ресторане, услыхал за своей спиною русскую речь...
В окна заглянуло солнце, ржавый сумрак
музея посветлел, многочисленные гребни штыков заблестели еще холоднее, и особенно ледянисто осветилась железная скорлупа рыцарей. Самгин попытался вспомнить стихи из былины о том, «как перевелись богатыри на Руси», но ‹вспомнил› внезапно кошмар, пережитый им
в ночь, когда он видел себя расколотым на десятки, на толпу Самгиных. Очень неприятное воспоминание…
Самгин очутился на площади, по которой аккуратно расставлены тяжелые здания, почти над каждым из них,
в сизых облаках, сиял собственный кусок голубого неба — все это
музеи.
Захотелось сегодня же, сейчас уехать из Москвы. Была оттепель, мостовые порыжели,
в сыроватом воздухе стоял запах конского навоза, дома как будто вспотели, голоса людей звучали ворчливо, и раздирал уши скрип полозьев по обнаженному булыжнику. Избегая разговоров с Варварой и встреч с ее друзьями, Самгин днем ходил по
музеям, вечерами посещал театры; наконец — книги и вещи были упакованы
в заказанные ящики.
Клим Самгин стоял
в группе зрителей на крыльце Исторического
музея.
Странно, что эта раздражающая картина нашла себе место
в лучшем
музее столицы немцев.
Рабочие обтекали
музей с двух сторон и, как бы нерешительно застаиваясь у ворот Кремля, собирались
в кулак и втискивались
в каменные пасти ворот, точно разламывая их.
— Восстали солдаты Ростовского полка. Предполагается взорвать мосты на Николаевской железной дороге.
В Саратове рабочие взорвали Радищевский
музей. Громят фабрики
в Орехове-Зуеве.
Пошел, смотрел картины
в Люксембургском
музее, обедал
в маленьком уютном ресторане.
Несколько дней он прожил плутая по
музеям, вечерами сидя
в театрах, испытывая приятное чувство независимости от множества людей, населяющих огромный город.
И тогда как солидные люди шли
в сосредоточенном молчании или негромко переговариваясь, молодежь толкала, пошатывала их, перекликалась, посмеиваясь, поругиваясь, разглядывая чисто одетую публику у
музея бесцеремонно и даже дерзко.
— Как
в цирке, упражняются
в головоломном, Достоевским соблазнены, — говорил Бердников. — А здесь интеллигент как раз достаточно сыт, буржуазия его весьма вкусно кормит. У Мопассана — яхта, у Франса — домик, у Лоти —
музей. Вот, надобно надеяться, и у нас лет через десять — двадцать интеллигент получит норму корма, ну и почувствует, что ему с пролетарием не по пути…
После тяжелой, жаркой сырости улиц было очень приятно ходить
в прохладе пустынных зал. Живопись не очень интересовала Самгина. Он смотрел на посещение
музеев и выставок как на обязанность культурного человека, — обязанность, которая дает темы для бесед. Картины он обычно читал, как книги, и сам видел, что это обесцвечивает их.
Рабочих уже много было среди зрителей, они откалывались от своих и, останавливаясь у
музея, старались забиться поглубже
в публику.
Вечером он выехал
в Дрезден и там долго сидел против Мадонны, соображая: что мог бы сказать о ней Клим Иванович Самгин? Ничего оригинального не нашлось, а все пошлое уже было сказано.
В Мюнхене он отметил, что баварцы толще пруссаков. Картин
в этом городе, кажется, не меньше, чем
в Берлине, а погода — еще хуже. От картин, от
музеев он устал, от солидной немецкой скуки решил перебраться
в Швейцарию, — там жила мать. Слово «мать» потребовало наполнения.
Раньше чем Самгин выбрал,
в который идти, — грянул гром, хлынул дождь и загнал его
в ближайший
музей, там было собрано оружие, стены пестро и скучно раскрашены живописью, все эпизоды австро-прусской и франко-прусской войн.
В Риме, устроив с Кириловым мастерскую, он делил время между
музеями, дворцами, руинами, едва чувствуя красоту природы, запирался, работал, потом терялся
в новой толпе, казавшейся ему какой-то громадной, яркой, подвижной картиной, отражавшей
в себе тысячелетия — во всем блеске величия и
в поразительной наготе всей мерзости — отжившего и живущего человечества.
Мало того: тут же
в зале есть замечательный географический
музей, преимущественно Англии и ее колоний.
Итак, из храма
в храм, из
музея в музей — время проходило неприметно.
Многие обрадовались бы видеть такой необыкновенный случай: праздничную сторону народа и столицы, но я ждал не того; я видел это у себя; мне улыбался завтрашний, будничный день. Мне хотелось путешествовать не официально, не приехать и «осматривать», а жить и смотреть на все, не насилуя наблюдательности; не задавая себе утомительных уроков осматривать ежедневно, с гидом
в руках, по стольку-то улиц,
музеев, зданий, церквей. От такого путешествия остается
в голове хаос улиц, памятников, да и то ненадолго.
Благодаря настойчивым указаниям живых и печатных гидов я
в первые пять-шесть дней успел осмотреть большую часть официальных зданий,
музеев и памятников и, между прочим, национальную картинную галерею, которая величиною будет с прихожую нашего Эрмитажа.
Этот интересный экземпляр осьминога был достоин помещения
в любой
музей, но у меня не было подходящей посуды и достаточного количества формалина, поэтому пришлось ограничиться только куском ноги.
Тысячи статуй
в этих храмах и повсюду
в городе, — статуи, из которых одной было бы довольно, чтобы сделать
музей, где стояла бы она, первым
музеем целого мира.
«Где другие? — говорит светлая царица, — они везде; многие
в театре, одни актерами, другие музыкантами, третьи зрителями, как нравится кому; иные рассеялись по аудиториям,
музеям, сидят
в библиотеке; иные
в аллеях сада, иные
в своих комнатах или чтобы отдохнуть наедине, или с своими детьми, но больше, больше всего — это моя тайна.
Когда я начинал новый труд, я совершенно не помнил о существовании «Записок одного молодого человека» и как-то случайно попал на них
в British Museum'e, [Британском
музее (англ.).] перебирая русские журналы.
Вспоминаю также мою публичную лекцию «Наука и религия»
в огромном зале Политехнического
музея.
Поднимаешься на пролет лестницы — дверь
в Музей,
в первую комнату, бывшую приемную. Теперь ее название: «Пугачевщина». Слово, впервые упомянутое
в печати Пушкиным. А дальше за этой комнатой уже самый
Музей с большим бюстом первого русского революционера — Радищева.
За десятки лет все его огромные средства были потрачены на этот
музей, закрытый для публики и составлявший
в полном смысле этого слова жизнь для своего старика владельца, забывавшего весь мир ради какой-нибудь «новенькой старинной штучки» и никогда не отступившего, чтобы не приобрести ее.
И, как введение
в историю Великой революции, как кровавый отблеск зарницы, сверкнувшей из глубины грозных веков, встречают входящих
в Музей на площадке вестибюля фигуры Степана Разина и его ватаги, работы скульптора Коненкова. А как раз над ними — полотно художника Горелова...
Свиньин воспет Пушкиным: «Вот и Свиньин, Российский Жук». Свиньин был человек известный: писатель, коллекционер и владелец
музея. Впоследствии город переименовал Певческий переулок
в Свиньинский. [Теперь Астаховский.]
Мосолов умер
в 1914 году. Он пожертвовал
в музей драгоценную коллекцию гравюр и офортов, как своей работы, так и иностранных художников. Его тургеневскую фигуру помнят старые москвичи, но редко кто удостаивался бывать у него. Целые дни он проводил
в своем доме за работой, а иногда отдыхал с трубкой на длиннейшем черешневом чубуке у окна, выходившего во двор, где помещался
в восьмидесятых годах гастрономический магазин Генералова.
Библиотека эта по завещанию поступила
в музей. И старик Хлудов до седых волос вечера проводил по-молодому, ежедневно за лукулловскими ужинами
в Купеческом клубе, пока
в 1882 году не умер скоропостижно по пути из дома
в клуб. Он ходил обыкновенно
в высоких сапогах,
в длинном черном сюртуке и всегда
в цилиндре.
Октябрь смел пристройки, выросшие
в первом десятилетии двадцатого века, и перед глазами — розовый дворец с белыми стройными колоннами, с лепными работами. На фронтоне белый герб республики сменил золоченый графский герб Разумовских.
В этом дворце —
Музее Революции — всякий может теперь проследить победное шествие русской революции, от декабристов до Ленина.
Они смотрят безучастно на шумные, веселые толпы экскурсантов, стремящиеся
в Музей Революции, и на пролетающие по Тверской автомобили…
Помню еще, что сын владельца
музея В. М. Зайцевский, актер и рассказчик, имевший
в свое время успех на сцене, кажется, существовал только актерским некрупным заработком, умер
в начале этого столетия. Его знали под другой, сценической фамилией, а друзья, которым он
в случае нужды помогал щедрой рукой, звали его просто — Вася Днепров.
Об этом ларце
в воскресенье заговорили молчаливые раритетчики на Сухаревке. Предлагавший двести рублей на другой день подсылал своего подручного купить его за три тысячи рублей. Но наследники не уступили. А Сухаревка, обиженная, что
в этом
музее даром ничего не укупишь, начала «колокола лить».
Наконец, 12 ноября 1922 года
в обновленных залах бывшего Английского клуба открывается торжественно выставка «Красная Москва», начало
Музея Революции. Это — первая выставка, начало революционного
Музея в бывшем «храме праздности».
Революция открыла великолепный фасад за железной решеткой со львами, которых снова посадили на воротах, а
в залах бывшего Английского клуба был организован
Музей старой Москвы.
Этому последнему каракозовцу немного не удалось дожить до каракозовской выставки
в Музее Революции
в 1926 году.
После смерти владельца его наследники, не открывая
музея для публики, выставили некоторые вещи
в залах Исторического
музея и снова взяли их, решив продать свой
музей, что было необходимо для дележа наследства. Ученые-археологи, профессора, хранители
музеев дивились редкостям, высоко ценили их и соболезновали, что казна не может их купить для своих хранилищ.
Там,
в заднем сарае, стояла огромная железная решетчатая печь, похожая на клетку,
в которой Пугачева на казнь везли (теперь находится
в Музее Революции).
Он был скромный библиотекарь Румянцевского
музея, живший на 17 рублей
в месяц, аскет, спавший на ящике, и вместе с тем противник аскетического понимания христианства.
Воодушевившись, Петр Елисеич рассказывал о больших европейских городах, о
музеях, о разных чудесах техники и вообще о том, как живут другие люди. Эти рассказы уносили Нюрочку
в какой-то волшебный мир, и она каждый раз решала про себя, что, как только вырастет большая, сейчас же уедет
в Париж или
в Америку. Слушая эту детскую болтовню, Петр Елисеич как-то грустно улыбался и молча гладил белокурую Нюрочкину головку.
Письмо хранится
в ялуторовском доме Муравьева-Апостола, где теперь помещается
музей «Памяти декабристов» (из письма директора Тюменского областного
музея Н.
Писем Пушкина к моему отцу здесь нет; впрочем, я знаю, что некоторые бумаги остались
в Воронежской губернии, напишу к сестре, чтобы она мне прислала их» (опубликовано с автографа из собрания
Музея революции, Записках Пущина, 1927, стр. 18).]
Если мы не отыщем ничего, что удовлетворяло бы справедливому мнению Симановского о достоинстве независимого, ничем не поддержанного труда, тогда я все-таки остаюсь при моей системе: учить Любу чему можно, водить
в театр, на выставки, на популярные лекции,
в музеи, читать вслух, доставлять ей возможность слушать музыку, конечно, понятную.
«Надо, говорит, новые трубы ставить, а лучше всего, говорит, продай ты свою кислую дребедень
в музей… вроде как какой-нибудь памятник…» Ну да уж ладно!